Художественная литература

Иосиф Бродский

Иосиф Бродский. "Континент", 61 (1989г)

БЕГСТВО В ЕГИПЕТ

...погонщик возник неизвестно откуда. В пустыне, подобранной небом для чуда по принципу сходства, случившись ночлегом, они жгли костер. В заметаемой снегом пещере, своей не предчувствуя роли, младенец дремал в золотом ореоле волос, обретавших стремительный навык свеченья - не только в державе чернявых, сейчас, - но и вправду подобно звезде, покуда земля существует: везде. 25-е дек. 1988

НА СТОЛЕТИЕ АННЫ АХМАТОВОЙ

Страницу и огонь, зерно и жернова, секиры острие и усеченный волос - Бог сохраняет все; особенно - слова прощенья и любви, как собственный свой голос. В них бьется ровный пульс, в них слышен костный хруст, и заступ в них стучит; ровны и глуховаты, поскольку жизнь - одна, они из смертных уст звучат отчетливей, чем из надмирной ваты. Великая душа, поклон через моря за то, что их нашла, - тебе и части тленной, что спит в родной земле, тебе благодаря обретшей речи дар в глухонемой Вселенной. 1989

ПАМЯТИ ОТЦА: АВСТРАЛИЯ

Ты ожил, снилось мне, и уехал в Австралию. Голос с трехкратным эхом окликал и жаловался на климат и обои: квартиру никак не снимут, жалко, не в центре, а около океана, третий этаж без лифта, зато есть ванна, пухнут ноги, "А тапочки я оставил" - прозвучавшее внятно и деловито. И внезапно в трубке завыло "Аделаида! Аделаида!" загремело, захлопало, точно ставень бился о стенку, готовый сорваться с петель. Все-таки это лучше, чем мягкий пепел крематория в банке, ее залога - эти обрывки голоса, монолога и попытки прикинуться нелюдимом в первый раз с той поры, как ты обернулся дымом. 1989

x x x

Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером подышать свежим воздухом, веющим с океана. Закат догорал в партере китайским веером, и туча клубилась, как крышка концертного фортепьяно. Четверть века назад ты питала пристрастье к люля и к финикам, рисовала тушью в блокноте, немножко пела, развлекалась со мной, но потом сошлась с инженером-химиком и, судя по письмам, чудовищно поглупела. Теперь тебя видят в церквях в провинции и в метрополии на панихидах по общим друзьям, идущих теперь сплошною чередой; и я рад, что на свете есть расстоянья более немыслимые, чем между тобой и мною. Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил, но забыть одну жизнь чедовеку нужна, как минимум, еще одна жизнь. И я эту долю прожил. Повезло и тебе: где еще, кроме разве что фотографии ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива? ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии. Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива.

ЭЛЕГИЯ

Постоянство суть эволюция принципа помещенья в сторону мысли. Продолженье квадрата или параллелепипеда средствами, как сказал бы тот же Клаузевиц, голоса или извилин. О, сжавшаяся до размеров клетки мозга комната с абажуром, шкаф типа "гей, славяне", четыре стула, козетка, кровать, туалетный столик с лекарствами, расставленными наподобье кремля или, лучше сказать, нью-йорка. Умереть, бросить семью, уехать, сменить полушарие, дать вписать другие овалы в четырехугольник - тем громче пыльное помещенье настаивает на факте существованья, требуя ежедневных жертв от новой местности, мебели, от силуэта в желтом платье; в итоге - от самого себя. Пауку - одно удовольствие заштриховывать мятый угол. Эволюция не приспособленье вида к незнакомой среде, но победа воспоминаний над действительностью. Зависть ихтиозавра к амебе. Расхлябанный позвоночник поезда, громыхающий в темноте мимо плотно замкнутых на ночь створок деревянных раковин с их бесхребетным, влажным, жемчужину прячущим содержимым. 1988

ЛАНДСВЕР КАНАЛ, БЕРЛИН

Канал, в котором утопили Розу Л., как погашенную папиросу, практически почти зарос. С тех пор осыпалось так много роз, что нелегко ошеломить туриста. Стена - бетонная предтеча Кристо - бежит из города к теленку и корове через поля отмытой цвета крови; дымит сигарой предприятье. И чужестранец задирает платье туземной женщине - не как Завоеватель, а как придирчивый ваятель, готовящийся обнажить ту статую, которой дольше жить, чем отражению в канале, в котором Розу доканали. 1989

x x x

Сюзанне Мартин Пчелы не улетели, всадник не ускакал. В кофейне "Яникулум" новое кодло болтает на прежней фене, Тая в стакане, лед позволяет дважды вступить в ту же самую воду, не утоляя жажды. Восемь лет пронеслось. Вспыхивали, затухали войны, рушились семьи, в газетах мелькали хари, падали аэропланы, и диктор вздыхал "о Боже". Белье еще можно выстирать, но не разгладить кожи даже пылкой ладонью. Солнце над зимним Римом борется врукопашную с сизым дымом; пахнет жженым листом, и блещет фонтан, как орден, выданный за бесцельность выстрелу пушки в полдень. Вещи затвердевают, чтоб в памяти их не сдвинуть с места; но в перспективе возникнуть трудней, чем сгинуть в ней, выходящей из города, переходящей в годы в погоне за чистым временем без счастья и терракоты. Жизнь без нас, дорогая, мыслима - для чего и существуют пейзажи: бар, холмы, кучевое облако в чистом небе над полем того сраженья, где статуи стынут, празднуя победу телосложенья. 18.1.1989

FIN DE SIECLE

Век скоро кончится, но раньше кончусь я. Это, боюсь, не вопрос чутья. Скорее - влиянье небытия на бытие. Охотника, так сказать, на дичь - будь то сердечная мышца или кирпич. Мы слышим, как свищет бич, пытаясь припомнить отечества тех, кто нас любил, барахтаясь в скользких руках лепил. Мир больше не тот, что был прежде, когда в нем царили страх, абажур, фокстрот, кушетка и комбинация, соль острот. Кто думал, что их сотрет, как резинкой с бумаги усилья карандаша, время? Никто, ни одна душа. Однако время, шурша, сделало именно это. Поди его упрекни. Теперь повсюду антенны, подростки, пни вместо деревьев. Ни в кафе не встретить сподвижника, раздавленного судьбой, ни в баре уставшего пробовать возвыситься над собой ангела в голубой юбке и кофточке. Всюду полно людей, стоящих то плотной толпой, то в виде очередей; тиран уже не злодей, но посредственность. Также автомобиль больше не роскошь, но способ выбить пыль из улицы, где костыль инвалида, поди, навсегда умолк; и ребенок считает, что серый волк страшней, чем пехотный полк. И как-то тянет все чаще прикладывать носовой к органу зрения, занятому листвой, принимая на свой счет возникающий в ней пробел, глаголы в прошедшем времени, букву "л", арию, что пропел голос кукушки. Теперь он звучит грубей, чем тот же Каварадосси - примерно как "хоть убей" или "больше не пей" - и рука выпускает пустой графин. Однако в дверях не священник и не раввин, но эра по кличке фин- де-сьекль. Модно все черное: сорочка, чулки, белье. Когда в результате вы все это с нее стаскиваете, жилье озаряется светом примерно в тридцать ватт, но с уст вместо радостного "виват!" срывается "виноват". Новые времена! Печальные времена! Вещи в витринах, носящие собственные имена делятся ими на те, которыми вы в состоянии пользоваться, и те, которые, по собственной темноте, вы приравниваете к мечте человечества - в сущности, от него другого ждать не приходится - о нео- душевленности холуя и о вообще анонимности. Это, увы, итог размножения, чей исток не брюки и не Восток, но электричество. Век на исходе. Бег времени требует жертвы, развалины. Баальбек его не устраивает; человек тоже. Подай ему чувства, мысли, плюс воспоминания. Таков аппетит и вкус времени. Не тороплюсь, но подаю. Я не трус; я готов быть предметом из прошлого, если таков каприз времени, сверху вниз смотрящего - или через плечо - на свою добычу, на то, что еще шевелится и горячо наощупь. Я готов, чтоб меня песком занесло и чтоб на меня пешком путешествующий глазком объектива не посмотрел и не исполнился сильных чувств. По мне, движущееся вовне время не стоит внимания. Движущееся назад стоит, или стоит, как иной фасад, смахивая то на сад, то на партию в шахматы. Век был, в конце концов, неплох. Разве что мертвецов в избытке - но и жильцов, исключая автора данных строк, тоже хоть отбавляй, и впрок впору, давая срок, мариновать или сбивать их в сыр в камерной версии черных дыр, в космосе. Либо - самый мир сфотографировать и размножить - шесть на девять, что исключает лесть - чтоб им после не лезть впопыхах друг на дружку, как штабель дров. Под аккомпанемент авиакатастроф, век кончается. Проф. бубнит, тыча пальцем вверх, о слоях земной атмосферы, что объясняет зной, а не как из одной точки попасть туда, где к составу туч примешиваются наши "спаси", "не мучь", "прости", вынуждая луч разменивать его золото на серебро. Но век, собирая свое добро, расценивает как ретро и это. На полюсе лает лайка и реет флаг. На западе глядят на Восток в кулак, видят забор, барак, в котором царит оживление. Вспугнуты лесом рук, птицы вспархивают и летят на юг, где есть арык, урюк, пальма, тюрбаны, и где-то звучит там-там. Но, присматриваясь к чужим чертам, ясно, что там и там главное сходство между простым пятном и, скажем, классическим полотном в том, что вы их в одном экземпляре не встретите. Природа, как бард вчера - копирку, как мысль чела - букву, как рой - пчела, искренне ценит принцип массовости, тираж, страшась исключительности, пропаж энергии, лучший страж каковой есть распущенность. Пространство заселено. Трению времени о него вольно усиливаться сколько влезет. Но ваше веко смыкается. Только одни моря невозмутимо синеют, издали говоря то слово "заря", то - "зря". И, услышавши это, хочется бросить рыть землю, сесть на пароход и плыть, и плыть - не с целью открыть остров или растенье, прелесть иных широт, новые организмы, но ровно наоборот; главным образом - рот. 1989

ПРИМЕЧАНИЯ ПАПОРОТНИКА

Gedenke meiner flustert der Staub Peter Huchel По положению пешки догадываешься о короле. По полоске земли вдалеке - что находишься на корабле. По сытым ноткам в голосе нежной подруги в трубке - что объявился преемник: студент? хирург? инженер? По названию станции - Одинбург - что пора выходить, что яйцу не сносить скорлупки. В каждом из нас сидит крестьянин, специалист по прогнозам погоды. Как то: осенний лист, падая вниз лицом, сулит недород. Оракул не лучше, когда в жилище входит закон в плаще: ваши дни сочтены - судьею или вообще у вас их, что называется, кот наплакал. Что-что, а примет у нас природа не отберет. Херувим - тот может не знать, где у него перед, где зад. Не то человек. Человеку всюду мнится та перспектива, в которой он пропадает из виду. И если он слышит звон, то звонят по нему: пьют, бьют и сдают посуду. Поэтому лучше бесстрашие! Линия на руке, пляска розовых цифр в троллейбусном номерке, плюс эффект штукатурки в комнате Валтасара подтверждают лишь то, что у судьбы, увы, вариантов меньше, чем жертв; что вы скорей всего кончите именно как сказала цыганка вашей соседке, брату, сестре, жене приятеля, а не вам. Перо скрипит в тишине, в которой есть нечто посмертное, обратное танцам в клубе, настолько она оглушительна; некий анти-обстрел. Впрочем, все это значит просто, что постарел, что червяк устал извиваться в клюве. Пыль садится на вещи летом, как снег зимой. В этом - заслуга поверхности, плоскости. В ней самой есть эта тяга вверх: к пыли и к снегу. Или просто к небытию. И, сродни строке, "не забывай меня" шепчет пыль руке с тряпкой, а мокрая тряпка вбирает шепот пыли. По силе презренья догадываешься: новые времена. По сверканью звезды - что жалость отменена как уступка энергии низкой температуре либо как указанье, что самому пора выключить лампу; что скрип пера в тишине по бумаге - бесстрашье в миниатюре. Внемлите же этим речам, как пению червяка, а не как музыке сфер, рассчитанной на века. Глуше птичкиной песни, оно звончей, чем паучья песня. Того, что грядет, не остановить дверным замком. Но дурное не может произойти с дурным человеком, и страх тавтологии - гарантия благополучья. 1988

ОБЛАКА

О,облака Это от вас Балтики летом! я научился Лучше вас в мире этом верить не в числа - я не видел пока. в чистый отказ Может, и в той от правоты вы жизни клубитесь веса и меры - конь или витязь, в пользу химеры реже - святой. и лепоты! Только Господь Вами творим вас видит с изнанки - остров, чей образ точно из нанки больше, чем глобус, рыхлую плоть. тесный двоим. То-то же я, Ваши дворцы - страхами крепок, местности счастья вижу в вас слепок плюс самовластья с небытия, сердца творцы. с жизни иной. Пенный каскад Путь над гранитом, ангелов, бальных над знаменитым платьев, крахмальных мелкой волной крах баррикад, морем держа, брак мотылька вы - изваянья и гималаев, существованья альп, разгуляев - без рубежа. о, облака Холм или храм, в чутком греху профиль Толстого, небе ничейном Рим, холостого Балтики - чей там, логова хлам, там, наверху тающий воск, внемлет призыв Старая Вена, ваша обитель? одновременно Кто ваш строитель, айсберг и мозг, кто ваш Сизиф? райский анфас - Кто там, вовне, Ах, кроме ветра дав вам обличья, нет геометра звук из величья в мире для вас! вычел, зане В вас, кучевых, чудо всегда перистых, беглых, ваше беззвучно. радость оседлых Оптом, поштучно и кочевых. ваши стада В вас мне ясна движутся без рваность, бессвязность, шума, как в играх сумма и разность движутся, выбрав речи и сна. тех, кто исчез в горней глуши вместо предела. Вы - легче тела, легче души. 1989

ПАМЯТИ ГЕННАДИЯ ШМАКОВА

Извини за молчанье. Теперь ровно год, как ты нам в киловаттах выдал статус курей слеповатых и глухих - в децибелах - тетерь. Видно, глаз чтит великую сушь, плюс от ходиков слух заложило: умерев, как на взгляд старожила - пассажир, ты теперь вездесущ. Может статься, тебе, хвастуну, резонеру, сверчку, черноусу, ощущавшему даже страну как безадресность, это по вкусу. Коли так, гедонист, латинист, в дебрях северных мерзнувший эллин, жизнь свою, как исписанный лист, в пламя бросивший - будь беспределен, повсеместен, почти уловим мыслью вслух, как иной небожитель. Не сказать "херувим, серафим", но - трехмерных пространств нарушитель. Знать теперь, недоступный узде тяготенья, вращению блюдец и голов, ты взаправду везде, гастроном, критикан, себялюбец. Значит, воздуха каждый глоток, тучка рваная, жиденький ельник, это - ты, однокашник, годок, брат молочный, наперсник, подельник. Может статься, ты вправду целей в пляске атомов, в свалке молекул, углерода, кристаллов, солей, чем когда от страстей кукарекал. Может, вправду, как пел твой собрат, сентименты сильней без вместилищ, и постскриптум махровей стократ, чем цветы театральных училищ. Впрочем, вряд ли. Изнанка вещей как защита от мины капризной солоней атлантических щей, и не слаще от сходства с отчизной. Но, как знавший чернильную спесь, ты оттуда простишь этот храбрый перевод твоих лядвий на смесь астрономии с абракадаброй. Сотрапезник, ровесник, двойник, молний с бисером щедрый метатель, лучших строк поводырь, проводник просвещения, лучший читатель! Нищий барин, исчадье кулис, бич гостиных, паша оттоманки, обнажившихся рощ кипарис, пьяный пеньем великой гречанки, - окликать тебя бестолку. Ты, выжав сам все, что мог, из потери, безразличен к фальцету тщеты, и когда тебя ищут в партере. ты бредешь, как тот дождь, стороной, вьешься вверх струйкой пара над кофе, треплешь парк, набегаешь волной на песок где-нибудь в Петергофе. Не впервой! Так разводят круги в эмпиреях, как в недрах колодца. став ничем, человек - вопреки песне хора - во всем остается. Ты теперь на все руки мастак - бунта листьев, падения хунты - часть всего, заурядный тик-так; проще - топливо каждой секунды. Ты теперь, в худшем случае, пыль, свою выше ценящая небыль, чем салфетки, блюдущие стиль твердой мебели; мы эта мебель. Длинный путь от Уральской гряды с прибауткою "вольному - воля" до разреженной внешней среды, максимально - магнитного поля! знать, ничто уже, цепью гремя как причины и следствия звенья, не грозит тебе там, окромя знаменитого нами забвенья. 21-е авг. 1989 Подборка напечатана в журнале "Континент", 61 (1989г.)

Иосиф Бродский